Неточные совпадения
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где сердце
говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та
девочка… иль это сон?..
Та
девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели
с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что
девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще
с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
— Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам этого удовольствия? — приставали к нему
девочки. — Ты будешь Charles, или Ernest, или отец — как хочешь? —
говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его
с земли.
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее,
девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого
говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить
с ним лечь.
Проводив жену наверх, Левин пошел на половину Долли. Дарья Александровна
с своей стороны была в этот день в большом огорчении. Она ходила по комнате и сердито
говорила стоявшей в углу и ревущей
девочке...
Жена моя и
говорит мне: «Коко, — то есть, вы понимаете, она меня так называет, — возьмем эту
девочку в Петербург; она мне нравится, Коко…» Я
говорю: «Возьмем,
с удовольствием».
Людоед всю ночь пил вино. И, когда он много выпил, ему захотелось опять есть. Он встал и пошел в ту горницу, где спали мальчик
с пальчик
с братьями и 7
девочек. Он подошел к мальчикам, ощупал на них золотые шапочки и
говорит: «Вот спьяну чуть своих дочерей не порезал». Оставил мальчиков и пошел к дочерям, ощупал на них мягкие шапочки и всех перерезал и заснул.
— За
девочками охотитесь? Поздновато! И — какие же тут
девочки? — болтал он неприлично громко. — Ненавижу
девочек, пользуюсь, но — ненавижу. И прямо
говорю: «Ненавижу тебя за то, что принужден барахтаться
с тобой». Смеется, идиотка. Все они — воровки.
Он пробовал также
говорить с Лидией, как
с девочкой, заблуждения которой ему понятны, хотя он и считает их несколько смешными. При матери и Варавке ему удавалось выдержать этот тон, но, оставаясь
с нею, он тотчас терял его.
— Меня беспокоит Лидия, —
говорила она, шагая нога в ногу
с сыном. — Это
девочка ненормальная,
с тяжелой наследственностью со стороны матери. Вспомни ее историю
с Туробоевым. Конечно, это детское, но… И у меня
с нею не те отношения, каких я желала бы.
Да, пожалуй, и не нужно обладать особенной смелостью для того, чтоб
говорить с этими людями решительно, тоном горбатой
девочки.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно,
с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной
девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой,
говорил...
— Когда так, извольте послушать. — И Хин рассказал Грэю о том, как лет семь назад
девочка говорила на берегу моря
с собирателем песен. Разумеется, эта история
с тех пор, как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. —
С тех пор так ее и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
Женщина эта — мать мальчишки, игравшего
с старушкой, и семилетней
девочки, бывшей
с ней же в тюрьме, потому что не
с кем было оставить их, — так же, как и другие, смотрела в окно, но не переставая вязала чулок и неодобрительно морщилась, закрывая глаза, на то, что
говорили со двора проходившие арестанты.
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог
с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда
с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только
девочкам моим, не пожелаю. Да ты это
с чего взял:
говорил, что ли,
с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
— Что ваша совесть
говорит вам? — начала пилить Бережкова, — как вы оправдали мое доверие? А еще
говорите, что любите меня и что я люблю вас — как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что вы сбивать
с толку бедную
девочку не станете, пустяков ей не будете болтать…
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще
девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу
с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Это такое важное дело, Марья Егоровна, — подумавши,
с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, — что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и
поговорить тоже
с Марфенькой. Хотя
девочки мои из повиновения моего не выходят, но все я принуждать их не могу…
Райский постучал опять, собаки залаяли, вышла
девочка, поглядела на него, разиня рот, и тоже ушла. Райский обошел
с переулка и услыхал за забором голоса в садике Козлова: один
говорил по-французски,
с парижским акцентом, другой голос был женский. Слышен был смех, и даже будто раздался поцелуй…
Он усадил ее на траву, нарвал цветов и кинул ей; она перестала плакать и тихо перебирала растения, что-то
говорила, обращаясь к золотистым лютикам, и подносила к губам синие колокольчики. Я тоже присмирел и лег рядом
с Валеком около
девочки.
Глядя на бледный цвет лица, на большие глаза, окаймленные темной полоской, двенадцатилетней
девочки, на ее томную усталь и вечную грусть, многим казалось, что это одна из предназначенных, ранних жертв чахотки, жертв,
с детства отмеченных перстом смерти, особым знамением красоты и преждевременной думы. «Может, —
говорит она, — я и не вынесла бы этой борьбы, если б я не была спасена нашей встречей».
Девочки заметили, что Володя, всегда веселый и разговорчивый, на этот раз
говорил мало, вовсе не улыбался и как будто даже не рад был тому, что приехал домой. Пока сидели за чаем, он обратился к сестрам только раз, да и то
с какими-то странными словами. Он указал пальцем на самовар и сказал...
И Милорд залаял басом: «Гав! гав!» Оказалось, что мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и все спрашивали, где продается порох). Володя как вошел в переднюю, так и зарыдал и бросился матери на шею.
Девочки, дрожа,
с ужасом думали о том, что теперь будет, слышали, как папаша повел Володю и Чечевицына к себе в кабинет и долго там
говорил с ними; и мамаша тоже
говорила и плакала.
До вечера мы не
говорили друг
с другом; я чувствовал себя виноватым, боялся взглянуть на него и целый день не мог ничем заняться; Володя, напротив, учился хорошо и, как всегда, после обеда разговаривал и смеялся
с девочками.
Любочка не любит ломаться при посторонних, и, когда кто-нибудь при гостях начинает целовать ее, она дуется и
говорит, что терпеть не может нежностей; Катенька, напротив, при гостях всегда делается особенно нежна к Мими и любит, обнявшись
с какой-нибудь
девочкой, ходить по зале.
Девочки, в особенности Катенька,
с радостными, восторженными лицами смотрят в окно на стройную фигуру садящегося в экипаж Володи, папа
говорит: «Дай бог, дай бог», — а бабушка, тоже притащившаяся к окну, со слезами на глазах, крестит Володю до тех пор, пока фаэтон не скрывается за углом переулка, и шепчет что-то.
Мари чуть
с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно
девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много о ней им
говорю.
Доктор ежедневно проводил
с девочками по нескольку часов, причем, конечно, присутствовала мисс Дудль в качестве аргуса. Доктор пользовался моментом, когда Дидя почему-нибудь не выходила из своей комнаты, и
говорил Устеньке ужасные вещи.
Это
говорил Алемпиев собеседник. При этих словах во мне совершилось нечто постыдное. Я мгновенно забыл о
девочке и
с поднятыми кулаками,
с словами: «Молчать, подлый холуй!» — бросился к старику. Я не помню, чтобы со мной случался когда-либо такой припадок гнева и чтобы он выражался в таких формах, но очевидно, что крепостная практика уже свила во мне прочное гнездо и ожидала только случая, чтобы всплыть наружу.
Лиза была не по летам развитая
девочка: в двенадцать лет похожа была на взрослую девицу по разговору, хотя по внешности не казалась старше своих лет;
с миловидностью почему-то английского типа,
с двумя выдающимися зубами верхней челюсти,
с забавным англо-французским акцентом, когда
говорила по-русски, со смесью детскости,
с манерами и тоном взрослой девицы. Она не
говорила Герцену"папа", а называла его и в его присутствии"Александр Иваныч",
с сильной картавостью.
— Да, да, — перебил меня Гагин. — Я вам
говорю, она сумасшедшая и меня
с ума сведет. Но, к счастью, она не умеет лгать — и доверяет мне. Ах, что за душа у этой
девочки… но она себя погубит, непременно.
Скоро я перестала учиться у Покровского. Меня он по-прежнему считал ребенком, резвой
девочкой, на одном ряду
с Сашей. Мне было это очень больно, потому что я всеми силами старалась загладить мое прежнее поведение. Но меня не замечали. Это раздражало меня более и более. Я никогда почти не
говорила с Покровским вне классов, да и не могла
говорить. Я краснела, мешалась и потом где-нибудь в уголку плакала от досады.
Должно быть, во сне я продолжал
говорить еще долго и много в этом же роде, раскрывая свою душу и стараясь заглянуть в ее душу, но этого я уже не запомнил. Помню только, что проснулся я
с знакомыми ощущением теплоты и разнеженности, как будто еще раз нашел
девочку в серой шубке…
Маленький Михин отвел Ромашова в сторону. — Юрий Алексеич, у меня к вам просьба, — сказал он. — Очень прошу вас об одном. Поезжайте, пожалуйста,
с моими сестрами, иначе
с ними сядет Диц, а мне это чрезвычайно неприятно. Он всегда такие гадости
говорит девочкам, что они просто готовы плакать. Право, я враг всякого насилия, но, ей-богу, когда-нибудь дам ему по морде!..
— Что мне Аракчеев, ведь не жениться он собирается на
девочке, которая ему в дочери годится, а если он знаком
с их семейством, то в этом я беды не вижу, я его считаю далеко не дурным человеком и полезным государственным деятелем, чтобы о нем там ни
говорили…
—
Девочки… подождите… не бранитесь, —
говорил он, перемежая каждое слово вздохами, происходившими от давнишней одышки. — Честное слово… докторишки разнесчастные… все лето купали мои ревматизмы… в каком-то грязном… киселе… ужасно пахнет… И не выпускали… Вы первые… к кому приехал… Ужасно рад…
с вами увидеться… Как прыгаете?.. Ты, Верочка… совсем леди… очень стала похожа… на покойницу мать… Когда крестить позовешь?
Присутствовавшие за ужином дети совсем не слушали, что
говорили большие. За день они так набегались, что засыпали сидя. У Нюрочки сладко слипались глаза, и Вася должен был ее щипать, чтобы она совсем не уснула. Груздев
с гордостью смотрел на своего молодца-наследника, а Анфиса Егоровна потихоньку вздыхала, вглядываясь в Нюрочку. «Славная
девочка, скромная да очестливая», — думала она матерински. Спать она увела Нюрочку в свою комнату.
На следующий день, сидя на том же месте, мальчик вспомнил о вчерашнем столкновении. В этом воспоминании теперь не было досады. Напротив, ему даже захотелось, чтоб опять пришла эта
девочка с таким приятным, спокойным голосом, какого он никогда еще не слыхал. Знакомые ему дети громко кричали, смеялись, дрались и плакали, но ни один из них не
говорил так приятно. Ему стало жаль, что он обидел незнакомку, которая, вероятно, никогда более не вернется.
Ему не приходилось еще никогда
говорить с кем-нибудь о своей слепоте, и простодушный тон
девочки, предлагавшей
с наивною настойчивостью этот вопрос, отозвался в нем опять тупою болью.
— Ах, не
говорите таких ужасных слов, — перебила его Варвара Павловна, — пощадите меня, хотя… хотя ради этого ангела… — И, сказавши эти слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату и тотчас же вернулась
с маленькой, очень изящно одетой
девочкой на руках. Крупные русые кудри падали ей на хорошенькое румяное личико, на больше черные заспанные глаза; она и улыбалась, и щурилась от огня, и упиралась пухлой ручонкой в шею матери.
Дома я подробно расспросил Юлю, о чем она
с Машей разговаривала, что ей
говорила Маша про меня. Между прочим, когда
девочки воротились к себе после мнимого со мною несчастия, Маша сказала Юле...
— Как
с чего… Вот и нынче заговорила со мной о своей
девочке… «Кабы, —
говорит она, — жива была, играла бы теперь
с Васей, — красные бы были дети…» А мне каково слушать да знать, да сказать не сметь…
Она идет в кабинет и
говорит папе, что
девочка хочет слона. Папа тотчас же надевает пальто и шляпу и куда-то уезжает. Через полчаса он возвращается
с дорогой, красивой игрушкой. Это большой серый слон, который сам качает головою и машет хвостом, на слоне красное седло, а на седле золотая палатка и в ней сидят трое маленьких человечков. Но
девочка глядит на игрушку так же равнодушно, как на потолок и на стены, и
говорит вяло...
— Ты ведь
говорил, Ваня, что он был человек хороший, великодушный, симпатичный,
с чувством,
с сердцем. Ну, так вот они все таковы, люди-то
с сердцем, симпатичные-то твои! Только и умеют, что сирот размножать! Гм… да и умирать-то, я думаю, ему было весело!.. Э-э-эх! Уехал бы куда-нибудь отсюда, хоть в Сибирь!.. Что ты,
девочка? — спросил он вдруг, увидев на тротуаре ребенка, просившего милостыню.
— Ничего еще неизвестно, — отвечал он, соображая, — я покамест догадываюсь, размышляю, наблюдаю, но… ничего неизвестно. Вообще выздоровление невозможно. Она умрет. Я им не
говорю, потому что вы так просили, но мне жаль, и я предложу завтра же консилиум. Может быть, болезнь примет после консилиума другой оборот. Но мне очень жаль эту
девочку, как дочь мою… Милая, милая
девочка! И
с таким игривым умом!
— Странная это у вас служанка, —
говорил мне князь, сходя
с лестницы. — Ведь эта маленькая
девочка ваша служанка?
Видно было, что ее мамашане раз
говорила с своей маленькой Нелли о своих прежних счастливых днях, сидя в своем угле, в подвале, обнимая и целуя свою
девочку (все, что у ней осталось отрадного в жизни) и плача над ней, а в то же время и не подозревая,
с какою силою отзовутся эти рассказы ее в болезненно впечатлительном и рано развившемся сердце больного ребенка.
— О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит,
с человеком
поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие сделать не дадут! — и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и
говорит: — Посиди, — а сама пошла
с девочкой, а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь
девочку раз и два поцеловал и потетешкал на коленах и
говорит...
Девочка отмалчивалась в счастливом случае или убегала от своей мучительницы со слезами на глазах. Именно эти слезы и нужны были Раисе Павловне: они точно успокаивали в ней того беса, который мучил ее. Каждая ленточка, каждый бантик, каждое грязное пятно, не
говоря уже о мужском костюме Луши, — все это доставляло Раисе Павловне обильный материал для самых тонких насмешек и сарказмов. Прозоров часто бывал свидетелем этой травли и относился к ней
с своей обычной пассивностью.
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую
девочку,
говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, —
с нею и молчать было приятно. Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о том, как живут казаки на Дону; там она долго жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.